Игры «доброй неволи», или Философия духовного бытия в прозе Леонида Бородина
(«Парус», 28.12.2011 г. http://parus.ruspole.info/node/1765)
Философское осмысление жизни — характерное качество многих героев Леонида Бородина, писателя, смотрящего в корень вещей, в самую сокровенную субстанцию явлений жизни, поэтому герои его мыслят и страдают на нелёгком пути оправдания собственного существования. Важность и неизбежность поднятых писателем вопросов очевидна, ибо современный человек поставлен перед выбором из громадного количества моделей бытия, и в имеющемся наборе далеко не каждая модель предполагает осмысленное, «умное житие». А без мысли и смысла жизнь превращается в нечто суррогатное, хотя и похожее на неё, но не настоящее — в игру, придуманную уже не тобой.
«Та перемена, что ждёт заключённого по истечении срока, необычна, и чувства она рождает исключительные…» — слова звучат аллегорией, вероятно, неведомой автору, вложившему прямой смысл в слово «заключённый». Однако, говоря о конкретном герое, можно добавить: «заключённый» — с несвободной душой и совестью, «заключённый» — обитающий в стандартах чужих правил.
Юрий Плотников, главный герой повести «Правила игры», прожил в тюрьме почти семь лет (без одного месяца) «по всем правилам», и давно была накатана колея событий. Но в первый день последнего месяца происходит незапланированное — «всего лишь недоразумение», как кажется, герою. Свежая волна устремления к «полному бытию», порождённая скорым выходом, словно выбрасывает Плотникова из ощущений обыденности. Многое кажется теперь «плоским и бесформенным», как тюремная подушка, «ставшая омерзительной с этого утра». Сначала раздражают только бытовые детали: полотенце, рыба, чай; потом — привычные стереотипы поведения, своего и других. И голодовка — вещь далеко не смешная — кажется смешной, и подчёркнуто мученическое выражение на лицах готовящейся к протесту компании Осинского выглядит «блаженным идиотизмом» — иными словами, герой видит повседневно повторяющиеся ситуации словно бы сверху, сопоставив вдруг их смысл, уместность и необходимость в конкретной обстановке; видит так, «будто бы из воды вынырнул или из душного ящика выполз».
Аналитический взгляд, обращённый в прошлое, казалось бы, должен принести герою подтверждение верно пройденного пути, удовлетворение и гордость. Но Юрий Плотников оказывается разочарован и тем отрезком, который был прожит в тюрьме, и тем, который только предстояло пройти.
«Может быть, это просто день такой неудачный, и не надо поддаваться раздражению? — герой беспрестанно возвращается к мыслям об этом дне, одном из мучительных и ответственных моментов в жизни. — В каком сне может присниться этот нелепый день?». Характеристики, которые герой даёт текущему дню, говорят о переломном времени — времени скрытого роста души; на внешнем плане же: «Нынешний день не хуже и не лучше других. Обычный».
Дальнейшие события приобретают характер необратимости: этот день, «атом времени», по меркам заключённых, производит такие глубинные изменения, которые, подобно атомной реакции, проникают в ядро и перестраивают «число» души героя, создавая совсем другое вещество. День высветляет истину: всё проведенное в тюрьме время Юрий Плотников был верен не себе, а «репутации крепкого парня», которая занимала только ничтожную часть его личности.
И в этом смысле наступление рокового дня во многом было подготовлено. Герой имел понятие о том, «как должно быть», не позволяющее ему безоглядно пускать события на самотёк; вмещал определённые императивы поведения; тяга к саморазвитию не угасала в нём даже в тюремных условиях: обратим внимание и на ставший правилом «максимум поведения», и на «копилку добрых снов» как средоточие нравственных сил, необходимых для противостояния «дурным снам и дурной яви». В душе Плотникова наличествовало некоторое умение смотреть в сердцевину каждого человека, видеть скрытые от поверхностного взора качества. Чувствовали это и другие, о чём свидетельствует частое присутствие рядом Мышки, откровенные беседы с Венцовичем, Моисеевым, Сёминым.
Существовала ещё одна реальная основа для пробуждения героя: услышанные в первые дни пребывания в тюрьме слова старого зэка, отсидевшего 30 лет «за веру». Тогда сказанное не могло вызвать ощутимых перемен: «Эти вопросы, прозвучав в душе, ничего в ней не всколыхнули, они, словно утратив остроту, превратились в риторику…», но в переломный день Юрий Плотников осмысливает эти слова заново, «с удивлением», по-новому вглядываясь в лозунг над столовой: «На свободу с чистой совестью!» Человек, просветлённый жаждой чистого бытия, которая ощущается независимо от местонахождения («Да и на воле-то разве не так?», становится носителем некоей вневременной и внепространственной категории «constanta». И неважно, на зоне ли, как Юрий Плотников, в сумасшедшем доме ли, как герой М. Гаршина («Красный цветок»), чувство долженствования, борьбы за внутреннюю свободу становятся основным мерилом духовного состояния для преображённой личности. Такого рода мысли автор вкладывает в уста старика: «Будет совесть чиста, будешь и свободен, даже под ярмом». Дух, прорывающий все оболочки материи, нарушающий её причинность, — тема, характерная и для других произведений Леонида Бородина, среди которых повести «Третья правда», «Божеполье», «Ловушка для Адама» и др.
Выход Юрия Плотникова из игры происходит спонтанно. Это выглядит даже не как выход, а как выброс, факт свершения которого не признаётся героем практически до последних страниц повести. Одним ударом заключённый «выбивает» себя из роли «вспомогательного материала», «экземпляра с изюминкой» в чужих сценариях (парадоксально то, что герой наносит удары, реальный и метафорический, после того, как принимает решение «разжать кулаки»). Плата за удар, будучи одновременно платой за ошибку, оказывается высокой — снова заключение, но с освобождением души, и последнее имеет гораздо бо́льшее значение для героя.
Не случайно Плотников высказывает Сёмину мысль о том, что на воле будет труднее. Это происходит тогда, когда Юрий осознаёт: Сёмин — «придурок», требовательный к себе — не снизит, а наоборот, поднимет планку ответственности, может быть, на всю жизнь оставшись для других просто «придурком».
На протяжении повести мы замечаем, как разные люди строят своё поведение на основе глубоких внутренних мотивов, не соответствующих их внешнему облику. Юрий Плотников, не будучи богатырём, «берёт за грудки» Костю Панченко; по-разному ведут себя в финале Панченко, обладатель «могучей фигуры», и «хлюпенький» Мышка: «Мышка откуда-то из-за угла кинулся на ментов…Панченко отступил и исчез».
Леонид Бородин подмечает, что не страдания физические, не «кара и месть за совесть» были главным в этой системе неволи: самое страшное — обмануть себя, изменить своей душе, сломать внутренний стержень и стать персонажем чужих и чуждых игр, «сукиным сыном», проведённым «через бухгалтерию».
«Антисемитизм — реальность поведения, свойственная подонкам», — говорит Плотникову Костя Панченко. И как будто в насмешку, словно подтверждая эту новую для героя формулу, «опер» предлагает воплотить её в реальность, ведь Юрий получает от еврея Осинского роль «антисемита» — это и заставляет Голубенкова заочно определить Плотникова в «стукачи»: «Ведь не сегодня только, иначе не решился бы Голубенков вербовать…». Ошибка предстаёт отчётливо перед Плотниковым только тогда, когда ему, растерявшемуся от собственного поступка — отказа от голодовки — то есть, неожиданно для себя вышедшему из одной игры, как «свободному» игроку тут же предлагается ещё одна игра, с вполне очевидным теперь низким смыслом. Главная причина, по которой «опер» Голубенков вызвал к себе именно Юрия, проста: он видит в заключённом игрока. Игрока в Плотникове видит и Владик Сёмин — это явствует из диалога, показывающего, что оба героя знают правила:
« — Почему я тебя должен осуждать? — не очень искренне ответил Юрий.
— Должен, — уверенно возразил Сёмин».
Каждый пытается внушить свои правила: «людоед»-Венцович, лживыми хитросплетениями пытается привить Плотникову «аристократизм»: «А хотите, я вам почитаю Мандельштама, русского поэта-еврея?»; игрока видит в Плотникове и Моисеев, не видящий, что Юрий не отделяет личного спасения от судьбы России, избрав для этого самый верный и короткий путь — через собственное «я». Намеренно выработанная привычка прежде всего винить себя подталкивала героя разбираться в первую очередь в своём внутреннем мире, не как-нибудь, а здесь и сейчас, не откладывая жизнь на потом.
Заключительная фраза повести вносит в трагическую ноту финала свой оттенок парадоксальной гармонии «доброй неволи». Всё пришло в соответствие, оцепенел, замер вихрь мыслей и чувств, не осталось больше нескомпенсированных действий, требующих в завершение «подвига» или «расплаты»: «Наступила тишина».
Момент осознания истины по времени может быть очень коротким, вспыхивая в череде дней «ничем не обычных» и «серых». Но этот момент не даёт права на жизнь в старой колее. К такому знанию приходит и Сёмин: «А я не имею права жить, как все». И вот один день, попавший в поле зрения автора «Правил игры», вызывает вполне закономерные ассоциации с рассказом А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Оба писателя, основываясь на личном опыте, воссоздают события крохотного «атома времени», и обычного, и неординарного для каждого по-своему. В бытописании есть много общих мест: это тяжёлые физические условия (холод, вечный недостаток сна, работа на износ), не менее тяжёлые моральные условия, а также проблемы вроде «успеть занять хорошее место около умывальника». Но уникальность «одного дня» Леонид Бородин выводит из духовного прозрения Юрия Плотникова, а Александр Солженицын — из 30-градусного мороза (подтверждая потом в телеинтервью, что такое действительно было единожды).
Оба героя, Плотников и Шухов, — «из работяг», так себе, «средненькие» в иерархии зэков, хотя и уважаемые; оба испытывают нравственный гнёт в плане отношений с надзирателями. Однако же Юрий Плотников вызывает гораздо больше симпатий, чем Иван Денисович. По рассуждениям Шухова, вовсе не лентяя, и не любителя «лёгких денег», «работа — она как палка, конца в ней два: для людей делаешь — качество дай, для начальника делаешь — дай показуху». В Плотникове «максимум поведения» сочетается с видением в каждом «ни зэка, ни мента» — человека, у которого есть душа и чувства, родные и любимые люди, своя жизненная трагедия. Плотникова мучает вопрос о том, что чувствует надзиратель, расставаясь со вчерашним узником; толкнув Мышку ногой, Юрий извиняется перед ним, «недостойным». Все они для Плотникова несчастные, и это говорит о способности героя к сопереживанию любому человеку, кем бы он ни был. Шухов, при жалости своей к другим, сам не прочь толкнуть кого-нибудь, вроде Фетюкова: «И всё равно не слышит, обалдуй, спина еловая, на тебе, толкнул поднос. Плесь, плесь! Рукой его свободной — по шее, по шее! Правильно! Не стой на дороге, не высматривай, где подлизать»; отнять поднос у того, кто «щуплее»; намочить валенки надзирателям, лихо вымыть полы так, чтобы больше не попросили: «Шухов протёр доски пола, чтоб пятен сухих не оставалось, тряпку невыжатую бросил за печку, (…) выплеснул воду на дорожку, где ходило начальство». Иван Денисович принял правило «они — тебя, ты — их», «иначе б давно все подохли, дело известное» — хотя Шухову, как Юрию Плотникову, «старым лагерным волком», бригадиром Кузёминым были даны сокровенные слова: «Здесь, ребята, закон — тайга. Но люди и здесь живут», был явлен воочию живой пример Ю-81, а после бесед с баптистом-Алёшкою «Щ-854» имел суждение: «где ему будет житуха лучше — тут ли, там — неведомо». Солженицын точно передаёт живую манеру умелого рассказчика, которая позволяет понять внутренний мир героя, располагающийся, впрочем, основной своей массой в области физиологии. По-человечески жалко становится Ивана Денисовича, поскольку радости все и впечатления его носят событийный характер, а удачи связаны с тем, чтобы «косануть» или «подработать». Детали, наиболее тщательно выписанные в рассказе, — это «хвостик сигареты», «рыбий хребтик», «ломтик колбасы», ботинки, ложка и т.п.
Жизнь внутренняя, во многом из-за тяжёлых условий существования, особенно лагерных, для заключённых часто по их же собственной инициативе сводилась к минимуму. Это явление, опираясь на повесть Леонида Бородина, можно назвать «радиофоном», в «Правилах игры» занимающим беспорядочное блуждание мысли. Псевдоработа мозга превращает жизнь в тупое кружение без выхода за привычные радиусы годовых колец, позволяет жить без напряжения.
Внешне «Один день Ивана Денисовича» заканчивается более оптимистически, чем «Правила игры»: «Прошёл день, ничем не омрачённый, почти счастливый». Но такая «весёлая» концовка дня, в котором жил Шухов, вызывает ощущение безысходности. Два произведения о жизни в заключении показывают, как трудно быть собой и как эта задача облегчается при постановке цели лишь физического выживания: перед нами Юрий Плотников, превративший себя в причину происходящего, и Шухов, по сути незлой и работящий, превратившийся в «цезаря» при Цезаре Марковиче.
В эссе «Полюс верности», рассматривая психологию отношений между заключёнными и надзирателями, изначально зацементированную «аксиомой» противопоставленности, враждебности, автор ломает формулу: «надзиратель всегда враг», утверждая, что не вынес ненависти из заключения, и надзиратель — одновременно «жертва и орудие» системы — более всего заслуживает сочувствия.
Леонид Бородин ощущает на примере надзирателей особую трансформацию естества, называемую «воспитанием нового человека» и, в сущности, равную «оболваниванию». Эта потеря облика, способности мыслить находится в неожиданном сопоставлении с трезвостью внутренней жизни некоторых зэков.
«Полюс верности» бессмысленным небылицам обвинений в «фашизме» и «клевете» противостоит «полюсу отречения» от бездумного существования, «копанию в психологии палачей, оскорбительному для памяти “жертв”». Но только не жертв, а, скорее, «проигравших». А проигравшие в одной игре не обязательно прекращали работу мысли навсегда, и новые условия подталкивали их к вопросу: «в чём суть, что есть главное, определяющее в “полюсе верности” надзирателя». Ответ на вопрос писателем дан: «способность неузнавания человека»; нарушивший, преступивший, инородный системе, «не советский не есть человек». Таким образом, жалость как категория отношений между людьми не могла вступить в действие из-за нехватки составляющих условий.
Правило действия «полюса верности», согласно размышлениям Бородина, имело одну «крохотную брешь» в лице Вани Хлебникова, «доброй весточки от того народа, что зовётся русским народом, нами часто несправедливо попрекаемом в измене добру, в забвении добра, в отречении от сути своей и от своих святынь». И закономерно на этом фоне выглядит присущая русскому человеку идея «бытия по совести христианской», противление бесчувственному соблюдению «буквы закона».
Нереальность страданий заключённых создавала для охранников режима некую «правду надзирателя» — узкую полоску видения мира только со своими собственными ощущениями: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова…», — эти булгаковские слова, адресованные Понтию Пилату от лица Иешуа, тоже «копающегося в психологии палача», перекликаются с бородинскими: «Боль реальна только для того, кто её ощущает».
А может, не договорил Бородин? Может быть, это отупление, огрубление чувств надзирателя специально вызывается для того, чтобы не слышать боли, не тратить сердце на переживание чужих страданий? — И нам представляется человек-страус, с головой, зарытой в песок — ксенофоб по отношению к боли.
Бытие духовное, вынесенное за скобки как общий множитель в прозе Леонида Бородина, поиск смысла жизни, её почти неуловимых акаузальных законов есть дорога к преображению, возвращение к «Божьей правде о человеке».
Играм «доброй неволи» противостоит присущий, в той или иной степени, каждому «полюс верности» чужим правилам, часто бессмысленный и жестокий. Это полюс искажения «Божьей правды», полюс подчинения и превращения личности в тупое орудие внешних сил, сужение сознания до крохотного гетто в воззрениях на мир.
Пробивая скорлупу бесчувствия, Леонид Бородин пытается объять разумом огромное поле духовного материала, вечных загадок, и движет им «личный поиск истины», так называемое «выяснить для себя», в котором обретается прочность и красота духа — самая надёжная опора. «И всё прочее, — говоря словами автора, — полумеры и полуправда».
Mohlo by vás z této kategorie také zajímat
- Dramatik Emanuel Bozděch aneb Český Scribe historické veselohry (Pavlína Dušková)
- Válka/vojna/vojáci jako generující páteř morfologie próz Aloise Jiráska v slovanských a světových souvislostech (Ivo Pospíšil)
- Minulost, tělo, metafora. Historické romány Lászlóa Darvasiho (Györgyi Földes)